оставляя за собой тишину, в которой ещё долго висело это страшное «вот так».
Эл резко выпрямился, будто внезапная мысль дала ему опору — хоть какую‑то нить, за которую можно ухватиться в этом чужом, враждебном мире.
— Это шоу! — выкрикнул он вслед старшей, голос прозвучал чуть выше, чем хотелось бы, и дрогнул на первом слоге. — Я в реалити‑шоу! Всё это — постановка!
Он обвёл рукой цех: ряды швейных машин, серые стены, работниц, которые на секунду замерли, будто стая птиц перед взлётом, а потом снова зашуршали тканью, защёлкали иглами — и продолжили, будто ничего не случилось.
Старшая остановилась и медленно повернулась к Элу. Её лицо оставалось неподвижным, как маска: ни удивления, ни интереса, ни даже раздражения — только холодная, привычная строгость. Она чуть наклонила голову, словно прислушивалась не к словам, а к чему‑то за ними — и не находила там смысла.
Эл понял, что «шоу» и «реалити» здесь ничего не значат. Эти слова не пробивались сквозь стену языка, сквозь укоренившийся здесь порядок. Он судорожно поискал другие, более простые, понятные.
— Камера! — он ткнул пальцем вверх, туда, где под потолком темнели чёрные полусферы. — Там камеры! Всё снимают! Для телевидения!
Старшая медленно покачала головой.
— Khng, — сказала она спокойно. — Khng show. (Нет. Не шоу.)
Эл почувствовал, как внутри всё сжимается от бессилия. Он хотел схватить её за рукав, встряхнуть, заставить услышать, заставить поверить. Но знал: если он сделает хоть шаг, охранницы будут тут как тут — быстрые, бесшумные, безжалостные.
— Но я подписал контракт! — он почти кричал, и от этого крика в цехе стало тише, только иглы продолжали стучать, будто отсчитывали секунды его отчаяния. — Продюсер! Он всё это устроил! Это испытание! Испытание для зрителей!
Старшая чуть приподняла бровь — единственный признак того, что она вообще его слушает. Она сделала шаг ближе, и Эл невольно отступил на полшага, сам того не заметив.
— Một... — она подбирала слово, будто вытаскивала его из темноты, —.. .contract?
Она произнесла это слово как что‑то далёкое, почти сказочное, будто речь шла о драконах или звёздах, а не о бумаге с подписями. И в этом «contract» не было ни признания, ни понимания — только вежливое любопытство к чужой, бессмысленной выдумке.
— Да! Контракт! — он снова попытался, уже тише, потому что голос начал садиться. — Меня привезли сюда специально. Чтобы я... чтобы я прошёл через это. И зрители увидят.
Старшая смотрела на него долго, слишком долго, и в её глазах не было ни веры, ни сочувствия — только терпеливое ожидание, когда он наконец выдохнется и замолчит. Потом она медленно, чётко произнесла:
— Đy l nh my. (Это фабрика.)
И добавила, будто подводя черту:
— Lm việc. (Работай.)
Она повернулась, чтобы уйти, но на полпути остановилась и, не глядя на него, бросила через плечо:
— Nếu khng... — пауза была короткой, но тяжёлой, как камень. —.. .th nhớ ci dy. (Если нет... помни про верёвку.)
Её жест — тот самый, у горла — всплыл в памяти Эла мгновенно, ледяной и беспощадный.
Охранница у двери шагнула ближе, положила ладонь на дубинку — не угрожая, просто напоминая: здесь правила просты, и у них нет ничего общего с телешоу.
Эл стоял, чувствуя, как злость, которая ещё недавно кипела в груди, оседает тяжёлым пеплом. Он смотрел на швейную машинку перед собой — на её холодный металлический бок, на нитку, которая тянулась, как тонкая, бесконечная петля.
Никакого шоу. Никаких камер. Никакой надежды на то, что кто‑то увидит, поймёт, спасёт.
Только фабрика. Только работа. Только тишина, в которой не было места его словам.