впитавшие за века молчание. И я. Нагая, вымытая до стерильного блеска, без единой временной отметины — ни синяка, ни следа верёвки. Как чистый лист перед последним штрихом.
Я стояла на коленях так долго, что колени стали частью пола, а боль — тихим фоном моего существования. Но сегодня боль была иной. Она висела в воздухе — предчувствием конца. Не физического. Того конца, после которого назад дороги нет даже в мыслях.
Он вошёл без звука. В руке — не плеть, не верёвка, а длинный, узкий нож с деревянной рукоятью. На ней один иероглиф: 断. Отсечь.
Он не смотрел на меня. Смотрел на моё отражение в зеркале.
«Ты отдала мне тело, — сказал он тихо, и его голос был похож на скользящее по шёлку лезвие. — Ты отдала боль, оргазмы, молоко, утробу. Но ты носила с собой амулет. Тень. Имя.»
В груди что-то ёкнуло — не страх, а щемящая, острая тоска. Тоска по тому, чего уже давно не было.
Эвелин Джонс.
Это имя прозвучало у меня в голове, как колокольчик на пустом ветру. И за ним хлынули обрывки: смех в студенческом баре, запах первого кофе на новой работе, глупые споры с подругой о фильмах... Мир плоский, яркий, простой. Мир, где «я» было чем-то цельным и понятным.
«Ты прятала его, — продолжал он, подходя к зеркалу. — Как прячут письмо умершего любовника. Думала, я не знаю? Оно жило в паузе между твоим стоном и моей командой. В твоих глазах, когда ты думала, что я не вижу.»
Лезвие коснулось стекла. Нежный, скрипучий звук.
«Сегодня ты его отдашь. Каждое произнесение будет резать глубже. И когда ты произнесешь его в последний раз — его не станет. И тебя — тоже. Останется только то, что я создал.»
Первая царапина на зеркале. Резкая, белая.
«Скажи. Громко.»
Горло сжалось. Я качнулась вперед, но колени приросли к полу.
«Меня... зовут... Эвелин Джонс.»
Лезвие рвануло вниз. Звон раздираемого стекла ударил по нервам.
«Снова.»
«Меня зовут Эвелин Джонс!»
Еще одна трещина, пересекающая мое отражение в груди.
«Меня зовут Эвелин Джонс!» — уже крик, срывающийся на визг.
«Меня зовут Эвелин Джонс!» — слёзы потекли, солёные и горячие.
«Меня зовут Эвелин Джонс!» — голос охрип, в нём появилась мольба.
«Меня зовут... Эвелин...»
На седьмом разе я увидела её. Ту, в зеркале. Не себя сейчас — ту, давнюю. Девочку в дешёвом чёрном платье, с тушью, размазанной от слёз в баре. Я увидела, как она смотрит на меня из-за паутины трещин. Не с упрёком. С жалостью. И с прощением.
И я поняла. Она не была сильной. Она была одинокой и страшно голодной. Голодной не по власти, а по значению. По чьей-то воле, которая сказала бы: «Ты — вот это. И этого достаточно».
И этот голод привёл её сюда. К этому зеркалу. Ко мне.
Лезвие остановилось. Зеркало было изуродовано, моё отражение раздроблено на десятки кривых осколков.
«Последний раз, — сказал он. — Как будто прощаешься.»
Я вдохнула. Всё тело дрожало. Я посмотрела на своё разбитое лицо в стекле, на грудь, испещрённую растяжками, на бедро с клеймом. А потом — сквозь трещины — на неё. На ту, с кем когда-то делила одно имя.
«Прощай, Эвелин, — прошептала я так тихо, что это было почти движением губ. — Спасибо за всё. И прости.»
Он не заставил повторять. Он понял. Его рука с ножом плавно описала дугу и с коротким, хрустальным ударом рукояти вбила лезвие в центр зеркала.
Оно не треснуло. Оно взорвалось.
Тысячи осколков, сверкающих в свете свечи, как холодные слёзы, осыпались на татами, на мои плечи, в волосы. Звон стоял в ушах. В воздухе повисла мелкая, колючая пыль.