и что он хотел бы угостить меня ужином. В конце стояло: «Если вам неинтересно, просто не отвечайте. Я не обижусь, но и писать больше не буду».
Мужчины, которые не будут писать больше, мне ещё не попадались.
Он прислал фотографию — не себя, а зала: стеклянный потолок, белые скатерти, свечи в низких стаканах. Я посмотрела на свою лапшу. Даже если не потрахаюсь, подумала я, так хоть вкусно поужинаю.
И ответила: «Давайте».
II
Ресторан стоял в таком районе, куда я раньше ездила только смотреть на витрины. Я надела единственное приличное платье, чёрное, в облипку, и пальто, которое на мне не сходилось, и всю дорогу в маршрутке уговаривала себя не комплексовать.
Очки я оставила на столе в комнате. В анкете я была без них, на всех фотографиях до одной, и он должен был увидеть ту, что на фотографиях. Москва без очков становилась красивой: фонари расплывались в пушистые шары, вывески — в цветные лужи, а у людей пропадали лица, и, значит, никто не мог меня разглядывать. Дорогу от остановки я нашла по навигатору, держа телефон у самого носа.
Он ждал у окна — тёмный силуэт на фоне огней. Когда он встал, мне пришлось на секунду остановиться.
Рассмотреть его я смогла, только подойдя вплотную. Лет сорок пять, может, чуть больше. Высокий, но не из тех, что нависают: он просто занимал пространство так, что хотелось уступить его, хотя он не сделал ни шага. Седина у висков, тёмный костюм без единой лишней детали. Часов я толком не разглядела. Ни броской марки, ни блеска. Именно поэтому я и поняла, сколько они стоят: такие вещи не кричат. Спокойные ухоженные руки с широкими запястьями. Он отодвинул мне стул, и это не было ни киношной галантностью, ни показухой. Просто так было правильно, а мне оставалось сесть.
— Виктор.
— Ксения, — сказала я. Привычное «Ксюша» застряло на языке: рядом с ним оно звучало как кличка.
Меню он мне не протянул. Спросил, что я не ем и чего не люблю, выслушал, кивнул и сам сказал официанту всё, что нужно. Мне бы возмутиться. Вместо этого внутри стало тихо и тепло, как бывает, когда кто-то наконец берёт на себя то, что тебе давно надоело нести.
— Вы не курите, — сказал он, когда официант отошёл. Не спросил — сказал.
— Нет. А откуда...
— Видно.
Я хотела спросить, что именно видно, и не спросила. Мне впервые за долгое время сказали что-то про кожу, а не про грудь, и портить это вопросами не хотелось.
Сначала я пыталась быть остроумной. Рассказывала про общагу, про комендантшу, про то, как мы с девчонками пускали из окна воздушный шарик с запиской. Про Зажопинск.
— Это где? — спросил он серьёзно.
Пришлось объяснять. Он засмеялся — на секунду позже, чем нужно, так смеются над шуткой на чужом языке, пока переводят её про себя. Я решила, что это мило. В остальном он смеялся там, где надо, и ровно настолько, насколько надо.
Телефон у него лежал экраном вниз и дважды за вечер вздрагивал. Один раз Виктор ответил: «Да. Нет. В понедельник», — и отключился, не попрощавшись. Мне сказал: «Простите». Объяснять не стал. Ещё он грыз лёд: допивал воду, брал в рот кубик, и тот хрустел у него на зубах на весь зал. Ничего менее романтичного я в жизни не слышала. Я простила ему и это.
А потом разговор как-то незаметно повернулся, и я обнаружила, что рассказываю ему то, чего не говорила никому. Что с первого курса читаю книги, которые прячу от соседки под матрасом: тёмные, где героиню ломают и она не против.