Все переглянулись. Дядя Фёдор посмотрел на Шарика. Шарик посмотрел на Матроскина. Матроскин посмотрел в потолок. Печкин сделал вид, что изучает узор на скатерти.
— Да нет, — хором сказали они. — Не ходил никто.
— Надо сходить, узнать надо — задумчиво протянул папа Дима и пошёл к умывальнику.
Из-за занавески, откуда-то с полатей, раздался сиплый, раскатистый бас:
— Доброе утро, товарищ Двуколкин. Как здоровьице?
Папа Дима поднял голову. На полатях сидел галчонок, свесив лапки, и смотрел на него, как профессор на двоечника.
— Ты... — Дмитрий потыкал в него пальцем. — Ты чего басом-то?
— Биочип, — коротко ответил галчонок и добавил с явным удовольствием: — Ты меня, дядя, в клинику сдал. Теперь я думаю. И думаю я, между прочим, о тебе.
— Что ж ты обо мне думаешь?
— А то, что печень у тебя уже не первой свежести. И что Римма Трофимовна — женщина, которую надо беречь, а ты её на растерзание всяким почтальонам оставляешь.
— Это каким таким почтальонам? — вскинулся Печкин.
— А вон сидит, — галчонок махнул крылом. — Усы отрастил, лысину натёр, а сам вчера из комнаты выходил, как будто его трактор переехал. Дважды.
— Это потому что женщина была в ударе, — гордо ответил Печкин.
— Женщина была в ударе, — согласился галчонок. — А ты был в беспамятстве.
Дмитрий тяжело опустился на лавку и обхватил голову руками.
— Матроскин, — простонал он. — Налей чего-нибудь.
— Чего-нибудь — это чего? — деловито уточнил кот.
— Того, что горит синим пламенем.
— Это можно, — Матроскин скрылся в подполе и вернулся с бутылкой, на которой не было ни одной этикетки. — Только предупреждаю: сначала будете думать, что умерли, а потом — что воскресли.
— Вот этого и хочу, — папа Дима налил полстакана и залпом выпил. Потом посидел, послушал, как в животе что-то плещется и переливается, и вдруг просветлел лицом. — Ожил! Матроскин, ты гений.
— Я знаю, — скромно ответил кот.
И тут в дверь постучали.
Стук был не как у людей. Он был частый, торопливый, дробный, и отдавал чем-то тёплым, хлевным, родным. Так стучатся только те, у кого ноги короткие, а пятачок длинный.
Шарик встал в стойку, шерсть на загривке поднялась дыбом.
— Кто там?
— Это мы! — раздался из-за двери тонкий голосок. — Соседи! Открывай, Шарик!
—Соседи? — Шарик принюхался, и шерсть у него на загривке легла. — Свои.
Он открыл. На пороге, в снегу по самые уши, стояли три поросёнка.
Первый — худенький, взъерошенный, весь в соломе, с обкусанными ушами. Второй — толстенький, вялый, сонный, с вечно жующим пятачком. Третий — крепкий, гладкий, с умными глазками и в строительной каске на голове.
— Мы к тебе, Шарик, — сказал худенький и шмыгнул пятачком. — У нас беда.
— Какая ещё беда?
— Буран, — ответил худенький и потупился. — У меня соломенный домик — в пух и прах. У Нуф-Нуфа деревянный — по брёвнам раскатало. Один Наф-Наф уцелел, кирпичный, да только у него там всё заставлено до потолка, жить негде.
— Это ничего, — степенно сказал третий поросёнок, Наф-Наф, и поправил каску. — Мы привыкшие. Можем и вповалку.
— Ты погляди, — покачал головой Матроскин. — Стройматериалы у них разлетелись, а они не расстраиваются. Ниф-Ниф, ты почему не плачешь?
— А чего плакать? — удивился худенький, Ниф-Ниф. — Я новый дом построю. Ещё лучше. Из чего-нибудь такого, что не разносится.
— Из чего, например?
— Из чего-нибудь лёгкого. Из пуха. Или из ваты.
— Ватный дом, — задумчиво произнёс дядя Фёдор. — Это, между прочим, идея. Мягко, тепло и если