работай над ними. А комплимент... ему нужно было соответствовать, и это пугало ее гораздо больше.
— Сереж, ну что ты опять... Я обычная женщина, у меня куча недостатков, и ты их прекрасно знаешь. Зачем ты...
— Нет, послушай, — он мягко перебил, чуть сжав ее пальцы. — Там будет другая обстановка. Другие люди. Никто не знает нас как чету Ивановых из третьего подъезда. Там не будет соседки тети Зины, которая помнит, как ты выгуливала Пашку в коляске. Не будет моих партнеров по бизнесу, которые видят в тебе «жену Сергея Петровича». Ты можешь позволить себе быть... другой. Немного более раскрепощенной. Носить не только темные закрытые купальники, а что-то... летнее. Легкое. Яркое, в конце концов. Ты же на юг едешь, забыла? Там солнце, море, пальмы. А ты собираешься сидеть в тени в черном сарафане?
Он подбирал слова очень осторожно, словно сапер на минном поле. Одно неверное ударение, один слишком откровенный намек — и она замкнется, уйдет в раковину привычной самоиронии, отшутится. Его желание видеть ее свободной не имело ничего общего с пошлым сценарием из дешевого фильма. Нет, это было глубже, чище, хоть и питалось подземными водами его собственных, не до конца осознанных фантазий. Ему казалось, что ее постоянное самоограничение — это клетка не только для нее, но и для него. Она не позволяла себе быть желанной, и это делало его желание каким-то... нелегитимным. Как будто он хотел чего-то запретного, стыдного, вместо того чтобы просто хотеть собственную жену.
Он хотел увидеть ее смеющейся громко, запрокинув голову, идущей по пляжу с грацией, которую она так старательно прячет за сутулыми плечами и быстрой походкой «мне бы только добежать». Хотел, чтобы мир увидел то, что видит он, и этим подтвердил его правоту. Не из тщеславия — мол, смотрите, какой женщиной я обладаю. А из какого-то почти альтруистического желания: пусть она наконец сама увидит себя чужими глазами и поймет, что она прекрасна.
В самых потаенных уголках его сознания, куда он и сам заглядывал с тревогой и любопытством исследователя, шевелилась мысль о том, что хорошо бы ей ощутить чужой, заинтересованный взгляд. Не чтобы навредить, упаси бог. А чтобы через этот взгляд, отразившись в нем, она наконец поверила в свою притягательность. Это было как если бы у вас была картина, в ценности которой вы уверены, но вам жизненно необходимо, чтобы независимый эксперт подтвердил ее подлинность. Чтобы кто-то, не обязанный любить вас, сказал: «Да, это шедевр».
Он не был ревнивцем в классическом понимании. В молодости — да, бывало. Помнил, как на второй год их брака устроил сцену из-за того, что какой-то хмырь в баре слишком пристально смотрел на Лену. Но с годами это чувство трансформировалось, переплавилось во что-то иное. Он ревновал ее не к другим мужчинам, а к ее же собственному ложному смирению. Ревновал ту яркую, живую, смелую Лену, которую помнил в первые годы их романа, к нынешней — домашней, тихой, удобной. Как будто та, первая Лена, умерла, а эта была ее бледной копией. И он хотел воскресить оригинал.
— Я попробую, — тихо сказала она, и это была маленькая победа. Она не отшутилась, не ушла в глухую оборону, не сказала свое коронное «глупости все это». — Правда... я и сама устала от этой вечной серости. Иногда мне кажется, что я забыла, какая я на самом деле. Ну, внутри. Под всем этим.
Она обвела рукой пространство вокруг себя — квартиру, быт, всю их отлаженную жизнь, — и Сергей вдруг остро, до рези в груди, понял, что она чувствует