как выстрел, отразившийся от стен кабинета. Аня вскрикнула — не от боли, от неожиданности. Её тело прогнулось вперёд, ладони заскользили по столешнице, и она вцепилась в край стола, чтобы не упасть.
По коже растекся жар. Не боль — именно жар, как будто к ягодицам прижали раскалённый утюг. Аня закусила губу, чувствуя, как это тепло проникает глубже, растекается по низу живота, отдаётся где-то внутри.
Второй удар. Третий.
Павел Петрович бил с расстановкой — не торопясь, вкладывая в каждый удар всю свою ярость. Он ждал, что она начнёт умолять. Ждал слёз, криков, мольбы о пощаде. Он привык к этому — к тому, как студентки ломаются под его рукой, как их голоса срываются на визг, как они начинают просить прощения за то, чего не совершали.
Но Аня не плакала.
Она стонала.
Сначала — тихо, сквозь сжатые зубы. Потом — громче, свободнее, не сдерживаясь. Её тело раскачивалось в такт ударам, бёдра поддавались навстречу ремню, как будто она не наказывалась, а... принимала.
Павел Петрович замер.
Он стоял за её спиной, тяжело дыша, с ремнём в опущенной руке. Его грудь вздымалась, на лбу выступила испарина. Он смотрел на неё — на красные полосы, расцветающие на бледной коже, на то, как она дрожит, как её пальцы вцепились в край стола.
И тут он услышал.
Стон. Не боли. Наслаждения.
Он схватил её за волосы. Резко, грубо, заставил выгнуться назад. Её голова запрокинулась, шея обнажилась, и он заглянул в её лицо.
Глаза закатаны. Губы приоткрыты. На щеках — румянец, на лбу — испарина. И выражение... выражение чистого, незамутнённого экстаза.
Она кайфовала.
— Ты... — выдохнул он. — Ты что, сука, получаешь от этого удовольствие?
Аня не ответила. Она смотрела на него — из-под полуопущенных век, с поволокой, — и в её взгляде он прочитал ответ. Такой ясный, что у него перехватило дыхание.
Да. Получаю.
Что-то в нём перещёлкнуло.
Его лицо изменилось: из-под маски воспитанного профессора проступило что-то звериное, первобытное. Глаза сузились, ноздри раздувались, на скулах играли желваки.
— Нравится? — хрипло спросил он. — Нравится, когда тебя, как скотину, хлещут?
Он сложил ремень вдвое. Кожа хрустнула в его пальцах. Потом — резким, отточенным движением — он обхватил ремнём её грудь.
Аня ахнула.
Ремень стянул ее бидоны вместе, врезаясь в плоть. Грудь выпирала ещё сильнее, соски налились кровью, потемнели. Аня почувствовала, как кожа горит, как ремень сжимает её, как дышать становится труднее — и от этого ощущения по телу прокатилась новая волна жара.
— Смотри на себя, — прорычал Павел Петрович. — Как дойная корова. Как шлюха на рынке, которую перетянули верёвкой, чтобы товар лучше смотрелся.
Он потянул ремень сильнее. Аня вскрикнула — но в этом крике снова не было боли. Только наслаждение, острое, как лезвие.
Павел Петрович смотрел на неё — и не мог поверить. Он хотел сломать её. Хотел заставить кричать от боли, умолять, плакать. А вместо этого — она таяла под его руками, как воск.
Это взбесило его ещё сильнее.
— На стол, — рявкнул он, разворачивая её. — Раком. Живо.
Аня послушно легла грудью на стол. Её ягодицы, покрытые красными полосами, были выставлены вверх. Она выглядела развратно — так развратно, что у Павла Петровича пересохло во рту.
Он снова замахнулся.
Удары посыпались один за другим.
Ремень свистел в воздухе, опускался на ягодицы, на бёдра, на спину. Каждый удар — как разряд тока, прошивающий тело насквозь. Аня уже не сдерживалась: она стонала в голос, её тело дрожало, из неё текло. Она чувствовала, как влага стекает по внутренней стороне бёдер, как соски трутся о холодную столешницу, как каждый удар отдаётся в клиторе — остро, сладко, невыносимо.