вид» и «отзывчивость», решают, «возражений нет». Аня стояла посреди светлой комнаты, полуголая, с открытой грудью, окружённая одетыми людьми, и чужие руки трогали её, передавали друг другу её застёжки, а голоса over неё договаривались, годится она или нет. И никто не сказал ей ни одного грубого слова, и от этого горело сильнее, чем от пощёчины.
— Юбку теперь, — сказал Руслан. — И повернитесь к нам спиной. Наклонитесь, обопритесь руками на стул. Осанку в наклоне тоже смотрим, и не только осанку.
* * *
В тёмной комнатке Егор стоял, вжавшись в стену рядом с застеклённой дверью, так, чтобы видеть в щель и самому оставаться в тени. Свет из той комнаты падал ему на лицо узкой полосой, как из щели прожектора. Он держал папку с её дипломом обеими руками, прижав к груди, и папка была единственным, что удерживало его на месте, — как если отпустить, он сделает что-нибудь непоправимое, крикнет, ударит стекло.
Он смотрел, как его жена расстёгивает молнию на юбке. Молния коротко зашуршала в тишине. Как юбка сползает по бёдрам, падает к её щиколоткам. Как она переступает через неё — в одних бежевых трусиках, в туфлях на каблуке, — и поворачивается спиной, и наклоняется, упираясь ладонями в сиденье стула, потому что ей так велели. Он видел её спину, лопатки, ложбинку вдоль позвоночника, узкую талию, круглую попу в тонком белье, разведённые для равновесия ноги на каблуках. Он знал это тело наизусть. Он засыпал, положив на него руку, тысячу раз, знал каждую родинку, эту вот, слева под лопаткой, и эту, на бедре. И сейчас трое чужих мужчин разглядывали его в упор, при ярком свете, а он, муж, стоял в трёх метрах за стеклом и не мог, не смел выйти, только смотрел и запоминал, хотя не хотел запоминать.
И тело его предавало. Это было хуже всего, гаже всего — то, что происходило с ним самим, там, внизу. Давило, налилось, тянуло тяжестью, распирало, и он ничего не мог с этим поделать, как ни зажмуривался, как ни звал в голове самые холодные, самые злые мысли. Он ненавидел себя, он готов был провалиться сквозь этот старый паркет, ему хотелось разбить дверь кулаком — и одновременно он не мог отвести глаз и чувствовал, как колотит кровь в висках и в паху, в одном ритме. Он прижал ладонь ко рту плотнее, чтобы не выдать себя дыханием. Он был отвратителен сам себе. Он смотрел не отрываясь.
— Хороша, — снова крякнул старик, обходя Аню сзади, разглядывая её склонённую фигуру. — Ноги ровные, зад круглый, крепкий. И кожа гладкая. — Он положил обе ладони ей на ягодицы поверх трусиков, огладил сверху вниз, сжал, развёл в стороны и снова свёл, любуясь. — Тихо, тихо, деточка. Смотрим только. Никто тебя не обидит.
Аня дёрнулась вперёд от его хватки, ткнулась бёдрами в стул, но не разогнулась, не сошла с места. Только опустила голову ниже, спрятала лицо между рук.
Никита не выдержал очереди, не из тех был, кто ждёт. Обошёл вокруг, присел на корточки сбоку, заглянул ей в опущенное, спрятанное лицо снизу — она отвернулась, зажмурилась плотнее, — и загоготал негромко, довольно:
— Красная вся, аж горит. Стесняется. — Он поддел пальцем резинку трусиков на её бедре, оттянул, отпустил, щёлкнул резинкой по коже, поиграл. — Слышь. А под трусами что, тоже стесняешься? Небось прижала всё, как школьница. Сейчас глянем, что ты там прячешь.
— Никита. — В голосе Маргариты не было ни укора, ни поощрения — только регламент, ровное течение процедуры. — По протоколу. Сначала