ставят перед зеркалом, а нарабатывают годами работы. Она перекладывала мясо со сковороды, разбивала яйца одной рукой, солила щепотью с высоты — все плавно, без единого лишнего жеста. И только по одному я понял, что ночь не приснилась: она двигалась чуть иначе. Ноги были едва-едва расставлены, шире обычного, и переступала она мягко, без резких поворотов, без быстрых шагов, — так ходит человек, у которого болит там, где болеть не принято говорить вслух. Она не подавала виду. Просто тело само выбирало движения помедленнее, поосторожнее, и от этой тихой, стиснутой аккуратности у меня перехватывало дыхание сильнее, чем от всего вчерашнего рева в баре.
Она разложила яичницу с мясом по двум тарелкам — мне побольше, — поставила одну передо мной, другую взяла себе. Взяла свою кружку с кофе и села.
Сбоку — у длинного правого края стола, рядом со мной, так близко, что я почувствовал тепло чистой кожи и запах мыла. Поставила кружку, поддела вилкой кусок — и подтянула левую ступню на сиденье стула, обхватив себя привычным, домашним движением. Колено поднялось высоко, почти к груди.
И передо мной, в упор, в косом утреннем свете, открылась вся внешняя сторона ее бедра — длинная, сильная, гладкая линия загорелой кожи, уходящая под задравшийся край серой футболки в тень, куда я заставил себя не смотреть. Мышца жила под кожей даже в покое, крепкая, литая, медовая, с золотистым пушком, вспыхнувшим на солнце. Я видел, как напряглась икра, как легла складка под коленом, как все это спокойно, буднично выставлено рядом со мной — без вызова, без игры, просто потому, что ей так удобно сидеть.
— Приятного аппетита, — сказала она спокойно.
И начала есть.
Мы ели молча.
Вилки постукивали о тарелки, за окном орали цикады, где-то в загоне фыркнула лошадь, и все это складывалось в такую мирную, домашнюю тишину, что вчерашний бар казался чужим сном, приснившимся кому-то другому. Я жевал, не поднимая глаз, и чувствовал рядом ее тепло, ее запах, голую линию ее бедра — и молчал, потому что все слова, которые я приготовил за ночь, вдруг показались слишком большими для этой светлой кухни.
Разговор начала она.
— Что такой хмурый? — Лили подцепила вилкой кусок, глянула на меня искоса. — Невкусно?
— Очень вкусно, — ответил я честно. И правда было вкусно, до неприличия. — Спалось плохо.
Она улыбнулась — краешком рта, не отрываясь от тарелки.
— Кошмары мучали?
Я посмотрел ей в глаза. Она выдержала взгляд ровно секунду — спокойно, без тени вины — и вернулась к еде, будто ничего не спросила.
— Я хочу понять, что вчера было, — сказал я.
— А что было? — Она пожала плечом, и растянутый ворот сполз еще ниже. — Пятница. Бар. Пиво. Немного веселья.
— Немного веселья?! — Меня подбросило. Все, что копилось со вчерашнего вечера — свет, рев, кровь на матах, — прорвалось разом. — Лили, это было... это было ужасно. Да еще тебя видели! Все! Двадцать мужиков!
Она положила вилку. Повернулась ко мне всем корпусом — медленно, осторожно, тем самым бережным движением, каким двигалась все утро, — и посмотрела внимательно, в упор. Без злости. Скорее с любопытством, как смотрят на теленка, который впервые заупрямился.
— И что — что видели? — спросила она тихо. — Ты видел их лица? — Пауза. — А мое ты видел?
Я запнулся.
— Им нравилось, — сказала она. — И мне тоже. — Уголок рта дрогнул. — А ты, я смотрю, тоже не отвернулся.
Кровь бросилась мне в лицо. Я открыл рот — и не нашел, что сказать, потому что она была права,