на каждый толчок, как автоматная очередь. Спина выгнулась так, что она снова оторвалась от холки, лопатки свело, грудь мотнулась вниз и повисла, раскачиваясь. Ноги свело, колени задрожали и выпрямились, босые ступни натянулись, пальцы растопырились. Влагалище сжалось снова — сильнее, глубже.
Второй оргазм накрыл её целиком.
Она дёрнулась всем телом — раз, другой, третий — и застонала низко, утробно, почти рыдая, уронив лицо обратно на мокрую чёрную кожу:
— У-у-у-у-у-у-умх!.. м-м-м-м-м-мх!..
И тут же — третий.
Без паузы. Без передышки. Тело ещё не отпустило второй, а уже сводило третий, и это было видно по тому, как её мышцы не разжимались ни на секунду, как бёдра каменели, как пальцы на рогах побелели до синевы. Крик оборвался. Просто оборвался — и вместо него вышел тихий, сдавленный, почти жалобный звук, вдавленный в холку быка:
— Ххх... ххх... ххх...
И тело обмякло.
Всё сразу. Как будто из неё вынули кости. Руки разжались, соскользнули с рогов, голова упала набок, спина скруглилась, колени подогнулись — и она сползла с шеи быка, завалилась вбок, и узел вышел из неё с последним, долгим, влажным звуком — ХЛЮ-УП, — и она свалилась с седла на маты.
На спину. С раскинутыми руками. С разведёнными ногами. С закрытыми глазами.
Без сознания.
Бык ещё качался несколько секунд в пустом свете, а потом Хэнк наконец сбросил рычаг, и мотор заглох, и стало слышно, как в баре все одновременно выдохнули.
Она лежала неподвижно. Грудь — растёкшаяся в стороны, блестящая от пота, с тёмными торчащими сосками — поднималась и опадала часто, мелко. Мокрые волосы разметались по мату веером. По животу, по рёбрам, в ямке пупка стояли капли. Между бёдрами, из приоткрытого, припухшего, покрасневшего входа, медленно вытекала прозрачная жидкость, смешанная с кровью, и уходила в ткань матов тёмным пятном.
И всё её тело ещё подрагивало.
Редкими, затухающими всплесками. Вздрагивало бедро. Дёргался палец на руке. Сокращался живот. Влагалище сжималось и разжималось само, слабо, по инерции, как сердце после остановки. Веки трепетали. Губы шевелились, не издавая звука. По блестящей коже, от паха к плечам, время от времени прокатывалась волна мурашек.
Бар молчал.
Несколько секунд — полных, густых, тяжёлых. А потом кто-то начал хлопать. Один. Второй. И зал разразился аплодисментами — не свистом, не рёвом, а именно хлопаньем, медленным, уважительным, каким провожают тех, кто сделал что-то, на что другие не решились бы.
— Королева, — сказал кто-то тихо. Почти шёпотом. — Чёртова королева.
Я сидел в углу с пустым стаканом в руке. Виски обжигало горло. В ушах звенело.
Двое ковбоев привезли её домой.
Того самого Дэйва со сломанным зубом и рыжего с широкой шеей. Они вынесли её из бара на руках — бережно, как несут спящего ребёнка, — завёрнутую в чью-то кожаную куртку, с мокрыми волосами, липнущими к шее, с закрытыми глазами. Она так и не пришла в себя. Только дышала — ровно, глубоко, будто спала после самой длинной дороги в жизни. Голова её лежала на плече у Дэйва, губы приоткрыты, и на виске, там, где высох пот, осталась тонкая солёная дорожка.
Я ехал следом на её пикапе, вцепившись в руль, — руки ещё дрожали от виски и от всего остального, — и всю дорогу видел перед собой не тёмную грунтовку в свете фар, а белый прожектор и мокрую блестящую спину, распластанную на чёрной холке.
Положили на диван в гостиной. Аккуратно, на спину, подложили под голову сложенный плед. Рыжий снял с неё куртку, сложил и повесил на спинку кресла. Дэйв молча принёс из кухни кружку с водой и поставил на журнальный столик.
Я стоял у лестницы, чуть пошатываясь, с пересохшим горлом, и смотрел.