Ничего не случилось. Степан подключил машину и ушёл, торшер горел, гул шёл как всегда. Только молоко шло плохо — не так, как после Алины, когда его заперло, а вяло, нехотя, по капле, словно тело тоже о чём-то задумалось. Я лежала лицом в коже и от нечего делать стала перебирать, по чему скучаю. По городу. По Алине. По кофейне с её чаевыми, по Косте с его котом, по сексу — обычному, торопливому, на общажной кровати, которая скрипела на весь этаж. По книгам под матрасом. Перебирала честно, по одному, как перебирают гречку: ищешь камешек, а камешка нет. Мне ничего не было жалко.
Вот тогда мне и стало страшно. Не от машины и не от Виктора — от того, что камешка нет. В феврале я хохотала так, что соседка стучала в стену. Куда это делось? Кто эта женщина, которой ничего не жалко? Мне хорошо, сказала я себе. Мне правда хорошо. А хорошо ли это — я не знала.
Мне захотелось домой. Сейчас, ночью, из доильной, босиком. Я стала подниматься и на полпути сообразила, что не знаю куда. Общаги у меня больше не было. Зажопинск домом не был никогда.
Дверь открылась раньше, чем я встала. Марина, в халате, с планшетом, на котором горел мой пульс.
— Сто тридцать восемь, — сказала она. — Вам плохо?
Я ещё ничего не сказала. Ни слова, никому. А кольцо уже доложило. Я посмотрела на свой палец, на мелкие бриллианты в свете торшера, и подумала, что это не украшение.
— Я хочу свои вещи, — сказала я.
Марина ушла и через десять минут вернулась с пакетом из кладовой. Мой серый свитер с катышками на локтях. Я натянула его через голову, и он застрял на груди: не сошёлся, не опустился, так и остался валиком под мышками. Грудь, подумала я. Это всё грудь. Сапоги я доставать не стала.
— И телефон.
Марина принесла и телефон. Ни о чём не спросила: по договору я могла уйти в любую секунду, и она знала это лучше меня. Я набрала Алину. Четыре утра. Длинные гудки, потом её голос — записанный, бодрый, из другой жизни: «Оставьте сообщение». Я ничего не оставила.
До утра я просидела на постели в свитере, застрявшем на груди, с телефоном в руке. Грудь наливалась. К шести она стала тяжёлой и горячей, к семи заныла, к восьми я уже не понимала, о чём думала ночью. В восемь пришла Марина и остановилась в дверях. Я могла сказать «Хватит». Я стянула свитер.
Меня подоили, и от облегчения у меня потекли слёзы. Стыдно мне было не перед Мариной — перед собой: за то, как быстро и легко тело решило за меня. Свитер Марина унесла обратно в кладовую. Телефон я отдала сама.
Несколько дней после этого я прятала руку с кольцом под одеяло, как будто так оно хуже слышит, и не смотрела Марине в глаза. Потом прошло — как проходит всё, что повторяется каждые четыре часа. А вопрос остался. Хорошо ли это — я не знала и потом. Я просто перестала задавать его вслух.
IX
В пятом месяце Виктор улетел на неделю, а на обратном пути написал Марине: «Не доить до моего приезда. Хочу видеть сам». Самолёт садился в шесть вечера. Последний раз меня доили в четыре утра.
К обеду грудь налилась до каменной твёрдости. К четырём кожа блестела, натянутая и горячая, и под ней дёргало, как под нарывом. Я не могла лечь на бок, не могла опустить руки: всё, что касалось груди, отзывалось болью. Молоко подтекало само, Марина