сделал огромным и лысым. Бутерброды отдал ему от Николаича. Больше ничего от настоящего там не было, и я лежала и думала, как странно: он взял у человека, которого никогда не видел, ровно одну вещь, и это была главная.
Батя завёз Нюту за склады и полез к ней в джинсы. А потом позвонил какому-то Вовану принимать зачёт.
— Нет, — сказала я.
Я сказала это раньше, чем подумала. Муж поднял голову.
— Он бы не стал звать другого, — сказала я. — Он жадный.
Он спросил, кто. Я объяснила про бутерброды. Объяснение вышло гладким, и он поверил, и сказал «хорошо, перепишу», и я забрала у него своё «хорошо», а сама лежала и слушала, как у меня колотится сердце, прямо под его ухом. Он мог услышать. Не услышал.
Во вторник, когда я собиралась, он стоял в прихожей и смотрел, как я кладу в сумку бутерброды.
— С колбасой? — спросил он.
— С колбасой. Николаич сказал, колбаса лучше сыра.
— Он тебе уже меню составляет.
— Он всем составляет. Не ревнуй к инструктору.
— Я не ревную.
— Хорошо, — сказала я.
Этими же словами мы говорили в этой же прихожей в первый вечер. Он их тоже помнил, я видела по его лицу.
На площадке за гаражами было пусто и темно. Один фонарь у въезда, дальше гаражи, два ряда, ржавые ворота, лужи, в которых плавал этот единственный фонарь. Николаич расставил пустые бутылки из-под воды вместо конусов, сел на пассажирское и сказал:
— Задом. Между бутылок. Ну-ка.
Я сдавала задом двадцать минут. Бутылки падали.
— В зеркала смотри, — говорил Николаич. — Не на меня.
— Я не на вас.
— На меня. Я вижу. Ну-ка ещё.
Он выходил, ругался, ставил бутылки обратно, садился, хлопал дверью.
— Руль крути, когда стоишь, а не когда едешь. Правее. Стоп. Стоп, говорю!
Под колесом хрустнула очередная бутылка.
— С тебя двадцать рублей, — сказал он.
Потом у меня получилось три раза подряд, и он сказал:
— Во. Глуши.
Я заглушила. Фары погасли, остался фонарь у въезда, далеко, и приборная панель светилась зелёным. Он закурил, приоткрыл окно, выпустил дым. Молчал. Я держала руки на руле.
— Сцепление ты больше не душишь, — сказал он наконец. — А руками всё душишь. Руль отпусти, он никуда не уедет.
Я отпустила руль.
Он взял мою правую руку за запястье и положил себе на пах, на джинсы. Под джинсами у него стоял. Я почувствовала это ладонью раньше, чем поняла, куда он положил мою руку.
— Ну-ка, — сказал он. — Тут тоже не души.
Первым делом я посмотрела на двери. Кнопка поднята. Вокруг гаражи, до метро двадцать минут пешком по тёмному. Можно выйти. Можно сказать «вы что». Можно было всё, и я знала, что могу.
Я сжала пальцы.
Он выдохнул дым в окно, выкинул сигарету и расстегнул ремень одной рукой, быстро, как расстёгивают, когда очень спешат в туалет. Спустил джинсы с трусами до колен. Член выскочил и качнулся. Я смотрела на него в зелёном свете приборки и не могла не смотреть. Длинный, темнее, чем у мужа, с толстой веной сбоку, головка открытая и мокрая на кончике. Он был худее мужа во всём, а член у него был больше. Я подумала это словами, «больше», и мне стало горячо в лице.
— Ну, — сказал он. — Чего разглядываешь. Бери.
Я обхватила его ладонью. Член был горячий и твёрдый, кожа двигалась по нему, и под пальцами билась та самая вена. Я повела рукой вниз, до основания, до жёстких волос, и вверх, до головки, и смазка с неё осталась у меня на ладони.