много, что «понял» прозвучало не так. Но она не заметила.
Она наконец повернулась к нему от окна, и в глазах у неё было то самое, что он видел через щель в двери, — колебание, взвешивание, весы, на которых с одной стороны деньги, машина, долги, а с другой то, чему он теперь один в целом мире знал настоящую цену, потому что видел собственными глазами.
— Как думаешь? — спросила она, глядя ему в лицо, ища опоры, как искала тогда, не найдя, у чужого плеча. — Соглашаться? Ты только честно скажи. Как скажешь, так и сделаю. Правда.
Егор смотрел на жену через кухню — на женщину, которую он час просмотрел сквозь щель в застеклённой двери и о которой за этот час узнал больше, чем за десять лет брака, всё её тело, все её реакции, все её слёзы и всю её сдачу. У него пересохло во рту, сердце пошло тяжело, вразнобой. Он знал, что должен сказать «нет». Любой нормальный человек, любой муж на его месте сказал бы «нет, ни за что, забудь, отдам последнее, но чтоб ноги твоей там не было». Так было бы правильно. Так поступил бы он, Егор, ещё неделю назад, до того дома, до той двери.
Он открыл рот. Внутри у него всё горело — тяжело, глухо, стыдно и сладко разом, — тем самым, что накрыло его в темноте, и он ничего не мог с собой поделать, ровно как не мог тогда за дверью, когда трижды не вышел.
— Соглашайся, — сказал он.
И отвернулся к плите, к чайнику, зачем-то щёлкнул зажигалкой конфорки, чтобы она не увидела его лица и того, что на нём было.
За окном опять начинался дождь.
II
Оформили её в понедельник, а первый вечер назначили на пятницу, и всю эту короткую неделю Егор жил так, будто внутри у него завели часы, которых он не заказывал. Они тикали, когда он клал раствор на стройке, когда ел, когда лежал рядом с ней в темноте, и отсчитывали не время, а расстояние — до пятницы, до того, чего он ещё не видел, но уже знал, что придёт.
Аня рассказала ему ровно столько, сколько решила рассказать. Что работает по вечерам, в пятницу и субботу, когда съезжаются гости. Что днём там пусто, а к ночи — «приёмы». Что платят действительно много, и первый аванс обещали уже после первого вечера, наличными, в конверте. Она говорила это спокойно, деловито, разбирая в прихожей новые туфли на высоком каблуке: их прислали от клуба, «форма», вместе с двумя платьями в шуршащих чехлах, тёмным и винным, короче, чем она носила. Примеряла их при нём, поворачивалась у зеркала, одёргивала подол, который не хотел опускаться ниже середины бедра, и хмурилась, не то недовольно, не то привыкая.
— Открытые какие, — сказала она, разглядывая в зеркале вырез. — Спину всю видно. И тут… — Она провела ладонью по бедру, где кончалась ткань. — Ну, им виднее, наверное. Форма и форма.
— Виднее, — согласился Егор и отвернулся к окну.
Он теперь знал про эти платья то, чего она вслух не сказала и, может, сама себе до конца не проговорила: для чего короче, для чего спину видно. Он слышал это ещё за застеклённой дверью, из уст Маргариты: «гости не любят закрытых наглухо». Он знал, что «приём» — это не поднос с бокалами, что в зале, куда её позвали, будет то же, что было на смотринах, только теперь без слова «тест», без ограждающего «дальше нельзя, у нас правило». Тест был про то, выдержит ли она чужие