центре темнел зев, приоткрытый миллиметра на три, крохотная темная щелка, и из нее медленно выползала густая тягучая капля бледно-розового цвета. Она набухала на краю, дрожала и никак не решалась сорваться.
— Припухла, — сказал старик тихо, почти нежно. — Цвет поменяла. Долбил он тебя в нее, ох, долбил.
Лили усмехнулась, не отрывая глаз от моего отражения.
— Хорошо видно? — спросила она.
Спросила старика. Но смотрела на меня. Прямо в глаза, через потемневшее стекло, с той самой хищной, темной искрой, — и я понял, что вопрос был не ему.
Я не ответил. Я и не мог бы.
— Все видно, — благодушно отозвался старик за меня, не поднимая головы.
Он выпрямился, отодвинулся от зеркала и нежно, по-хозяйски, погладил ее по мокрой ягодице, как похлопывают по крупу кобылу, простоявшую смирно всю ковку. Ладонь скользнула по смуглой коже, по россыпи синяков, и ягодица под ней дрогнула.
— Шейка целая, — сказал он. — Целая, умница. — Пауза. Ладонь задержалась. — Но мы еще не закончили с осмотром.
Он повернулся к сумке.
Рылся в ней неторопливо, долго, что-то тихо приговаривая, позвякивая металлом о металл, и каждый этот звук отдавался у меня где-то под ребрами. Лили ждала. Не оборачивалась. Только в зеркале было видно, как чуть сузились ее глаза и как замерло дыхание.
Когда старик выпрямился, в его сухих пальцах был стержень.
Длинный, стальной, тонкий, почти в две ладони длиной, отполированный до зеркального блеска. У основания — Т-образная ручка, поперечная перекладина под обхват пальцев, потемневшая от долгого употребления. А на конце...
Верхняя часть стержня состояла из шариков.
Пяти стальных шариков, нанизанных один за другим почти вплотную, так что между ними оставались лишь тонкие перехваты. Самый первый, на кончике, был крошечный, миллиметра четыре, не больше горошины. Каждый следующий чуть крупнее. И последний, у самого основания этой блестящей гроздью, — восемь миллиметров, вдвое толще первого. Они сверкали в желтом свете, как бусины четок, как ртуть, застывшая каплями, и в этом холодном, аккуратном, мастерски выточенном ряду было что-то до того зловещее, что у меня свело живот.
Потому что я понял, куда он пойдет.
Старик не спешил. Он медленно провел стержнем по рукояти зеркала, торчащей из нее, и сталь проскрежетала по стали тонко, отчетливо, с тихим мелодичным звоном, от которого Лили вздрогнула всем телом. Потом повел выше, по ободу разведенных створок, по самому краю ее растянутого входа, давая ей почувствовать холод, идущий от металла.
— Надо мне проверить тонус шейки, — сказал он ласково, воркующе, как бабушка, обещающая внуку пирожок. — Как она держит, как пускает. — Он чуть склонил седую голову и улыбнулся. — Как ты любишь. Без анестетика.
Лили медленно повернула к нему голову.
Посмотрела на стержень. На пять блестящих шариков, от горошины до вишневой косточки. На его сухие пальцы, лежащие на Т-образной ручке. И из ее горла поднялось довольное, низкое, тягучее мычание — не страх, не протест, а темное, сытое предвкушение. Так мурлычет кошка, завидев мышь, — или мышь, которой надоело бегать.
— М-м-м-мх...
По ее спине, под промокшей футболкой, пробежала дрожь. Ягодицы сжались и медленно разжались. Влагалище вокруг раскрытых стальных лепестков дрогнуло, и в глубине, на самом дне, розовая капля на зеве наконец сорвалась и тонкой нитью поползла вниз.
Лили улыбнулась — хищно, широко, облизнув губы, не отрывая взгляда от стержня.
— Ох, Джон, — протянула она хрипло. — Ты мне бусы привез? Не туда надеваешь, старый.
— Туда, туда, — засмеялся старик, и очки его сверкнули. — Еще как туда.
Она засмеялась в ответ, коротко, низко. А потом отвернулась, опустила лоб на сложенные руки и снова нашла меня