кровью, мелко и часто пульсировала. А из-под ободка, вдоль металла, медленно сочилась розоватая влага и ползла вниз по стержню.
— Ох, умница, — прошептал старик с нежностью, от которой у меня похолодела спина. — Ох, какая умница. Четыре взяла. Держит, держит... Хороший тонус, миссис Холланд. Крепкая шейка.
Лили всхлипывала, тяжело, рвано дыша, пот капал с ее подбородка на спинку кресла. И, не открывая мокрых глаз до конца, хрипло, срывающимся голосом, с улыбкой, от которой меня пробрала дрожь, выдохнула:
— А пятый... пятый что... для красоты привез?..
Старик улыбнулся, нежно и зловеще, как улыбаются добрые дедушки в страшных сказках, прежде чем закрыть за ребенком дверь. Он чуть склонил седую голову, прислушиваясь к чему-то, чего я не слышал, к тому, что передавала ему в пальцы сталь, и заговорил тихо, почти задушевно:
— А вот теперь, по идее, мы подошли к самому интересному. — Кулак с намотанным хвостом чуть ослабил натяжение, будто давая ей вдохнуть перед нырком. — К внутреннему зеву. Туда, где дверка в самый домик.
И легонько, почти шутя, толкнул стержень.
Первый шарик, крошечный, спрятанный глубоко в растянутом канале, уперся во что-то. Я не мог этого видеть, но понял по ней: Лили закричала сразу, без разгона, будто ее ткнули раскаленным гвоздем.
— А-А-АХ!.. Ох!.. Ох, там... там, сука!..
Бедра ее задрожали, крупно, неудержимо, колени заскребли по подлокотникам. А по низу живота, видимому мне сбоку под задравшейся мокрой футболкой, прокатился спазм: жуткий, судорожный, видимый глазом. Плоский живот втянулся, закаменел, по нему пробежала дрожащая волна от лобка к пупку и обратно, мышцы свело узлом, и Лили согнулась бы пополам, если бы старик не держал ее за волосы.
— Тихо, тихо, — заворковал он. — Это она, родимая, знакомится. Сейчас посмотрим, какой тонус у твоей малышки. Какая она у нас упрямая.
Он перехватил рукоять, уперся ногами в пол и надавил.
Это было одно движение с двух концов сразу.
Внутри, в глубине, первый шарик вдавливался в узкое, тугое, никогда не раскрывавшееся кольцо внутреннего зева, и тот сопротивлялся, сжимался, не пускал, всей своей плотью стискивая сталь. А снаружи, на самом дне распахнутого зеркалом туннеля, пятый шарик, самый толстый, восьмимиллиметровый, тем же самым толчком ломился во внешний зев, уже растянутый до предела, до белого прозрачного ободка.
Ее рвали с двух сторон одновременно.
— А-А-А-А-А-А-А-А-А-А!..
Лили кричала так, что у меня заложило уши. Крик бился о стены, звенел в оконном стекле, дрожал в пустом камине, и в нем не осталось ничего от той ленивой, хрипловатой женщины, что утром пила кофе, поджав под себя ногу. Голая глотка. Голая боль.
Старик давил. Ровно, терпеливо, с блаженной сосредоточенностью, и я видел, как у него за круглыми стеклами блестят глаза и как шевелятся губы, словно он читает про себя молитву.
И первый шарик провалился.
Я почувствовал это по ее телу раньше, чем старик объявил: тугое сопротивление вдруг поддалось, лопнуло, сталь проскочила сквозь кольцо, и Лили дернулась всем телом, как от удара током. Живот снова свело, спина выгнулась дугой, а крик сорвался на короткий, задушенный, почти детский всхлип.
— Ы-ы-ых!..
— Вот так! — с ликованием выдохнул старик. — Вот так, девочка! Чувствуешь? Чувствуешь его? Он у тебя в матке. Прямо в домике сидит. Ох, умница...
Он не дал ей опомниться. Налег дальше, и в ту же секунду снаружи, на дне туннеля, пятый шарик медленно, мучительно, с растягиванием, от которого побелели края, втиснулся во внешний зев. Колечко натянулось вокруг восьми миллиметров стали тонкой, дрожащей, влажно блестящей пленкой. А изнутри, в глубине, второй шарик следом за первым прошел сквозь внутреннее кольцо и провалился в матку.