— пропел старик. — Взяла шарики, малышка. Вся гроздь внутри. Ох ты моя хорошая...
Лили уже не кричала словами. Она выла. Долгим, срывающимся, вибрирующим воем, который шел откуда-то из глубины, из того самого места, где сейчас сидела сталь. Слезы катились по ее запрокинутому лицу, по вискам, в уши, в волосы, намотанные на стариковский кулак. Изо рта тянулась слюна, из носа текло, губы тряслись.
А старик не останавливался. Он давил дальше, и теперь уже внутренний зев раскрывался перед каждым следующим шариком, чуть крупнее предыдущего, и каждый раз тугое кольцо растягивалось, сопротивлялось, боролось и сдавалось, и Лили каждый раз взвивалась заново.
— Упрямая! — приговаривал старик с восторгом, как хвалят норовистую кобылу, которая наконец пошла под седлом. — Ох, упрямая! Крепкая! Держит, держит, не пускает... — Нажим. Шарик провалился. — Третий!
— А-А-А-АХ!.. АХ!.. Ох!.. Ох, блядь!..
Ее трясло так, что кресло поскрипывало на ножках и сдвигалось по доскам пола. Пот лил с нее, как с загнанной лошади. Футболка, промокшая насквозь, прилипла к бокам, к ребрам, к напряженному, дергающемуся животу. Ягодицы ходили частой, неудержимой рябью, бедра судорожно сжимались вокруг стального зеркала и не могли сжаться, и по внутренней стороне бедер из раскрытого влагалища медленно ползли вниз мутные розовые дорожки, капая на старую обивку сиденья.
Старик толкнул рукоять снова, как поршень, и почувствовал, как четвертый шарик упирается в кольцо. Внутренний зев уже был растянут тремя, измучен, воспален, и раскрывался он теперь под адской, невыносимой болью, миллиметр за миллиметром, до шести, до семи, и старик, чувствуя это пальцами, заговорил громче, горячее, почти задыхаясь от удовольствия:
Лили закричала что было сил. Из самой глубины легких, запрокинув голову так, что старику пришлось отпустить кулак на полоборота, иначе он сломал бы ей шею. Крик вышел хриплым, рваным, звериным, и на самой вершине оборвался в сипение, потому что воздуха не хватило.
— А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А-А!.. ххх... ххх...
И последний, пятый.
Он шел дольше всех. Восемь миллиметров сквозь кольцо, которому раскрываться было не положено — так я, по крайней мере, полагал до этого вечера. Сталь доказывала обратное, медленно, упрямо, миллиметр за миллиметром, и моя уверенность рвалась вместе с ним. Старик навалился на рукоять всем сухим тщедушным телом, у него побелели костяшки и вздулась жилка на виске, а Лили под ним только мелко, часто, беззвучно дергалась, разинув рот, потому что кричать ей уже было нечем.
И он провалился.
Вся гроздь ушла за внутренний зев — пять стальных шариков, один за другим, до последнего перехвата, туда, куда вчера не достал даже тот чертов рожок. Дальше стали идти было некуда; стержень с голой полированной шеей так и остался торчать из раскрытого туннеля, и Т-образная рукоять подрагивала в такт ее дрожи.Лили висела в кулаке старика, как тряпичная кукла. Лицо у нее было багровое, мокрое насквозь, залитое слезами, со слипшимися ресницами и распухшими губами. Дыхание рвалось резкими, короткими, свистящими толчками: вдох с присвистом, выдох со всхлипом, вдох с присвистом. Вздувались вены на шее. Живот под мокрой тканью мелко, непрерывно дрожал, и в самом низу, над лобком, время от времени пробегала судорога, будто матка там, внутри, пыталась понять, что в нее вошло, и вытолкнуть это, и не могла.
И сквозь мутную пелену слез она все равно нашла меня в зеркале.
Старик выдержал паузу. Долгую, со вкусом, давая ей почувствовать все до конца. А потом, все с той же нежной, почти сыновней улыбкой, потянул стержень обратно.
Внутренний зев, пропустив пятый шарик, уже схлопнулся за ним, судорожно, тесно, как захлопывается