его в банку. Покрутил, помешал, как мешают мед, и вытащил. Все пять шариков были облеплены густой, желтоватой, жирно поблескивающей мазью, и она медленно стекала по стали.
— Мазь моя, — сказал он ласково, нараспев, поворачивая стержень в пальцах. — Дедов рецепт, от отца еще. Барсучий жир, камфора, мята полевая, да на жгучем корне настояно. Кобылам после тяжелых родов ставим. — Он улыбнулся, блеснув очками. — Отек снимет за ночь. Кровь разгонит. Все там у тебя подлечит, девочка, завтра спасибо скажешь.
Он помолчал.
— А сейчас будет жечь. Как огонь.
Лили медленно выдохнула, и выдох этот дрожал. В зеркале я видел ее лицо: мокрое, багровое, со слипшимися ресницами. Глаза ее распахнулись шире, и в них был страх. Настоящий, живой, впервые за весь вечер. А под страхом, на самом дне, все то же темное, голодное, что я уже научился узнавать и так и не научился понимать.
Она не сказала «нет».
Она только прогнулась глубже в пояснице.
Старик опустил стержень обратно в раскрытый туннель, все так же не задевая ни стальных лепестков, ни стенок, и первый шарик, облепленный мазью, ткнулся в приоткрытый зев.
Надавил.
Измученная шейка поддалась быстрее, чем в первый раз, разошлась тугим воспаленным колечком, и первый шарик провалился внутрь. Секунду ничего не происходило. Лили только глухо замычала сквозь зубы, как раньше.
А потом мазь начала работать.
Я увидел, как это до нее доходит. Сначала напряглись бедра, потом живот. Потом глаза в зеркале стали огромными, и рот медленно открылся, а звука все не было, будто огонь сперва выжег у нее из груди весь воздух.
Второй шарик вмазал жгучее в канал глубже, растягивая его, и крик Лили взлетел выше, сорвался на визг. Все тело рвануло вперед, кресло проехало по доскам, старик дернул хвост назад, удерживая, и голова ее запрокинулась до хруста.
Шейка на дне туннеля забилась, как живая. Сжималась вокруг стали короткими судорожными спазмами, пытаясь вытолкнуть огонь и только глубже втирая его в себя. Темная воспаленная плоть лоснилась желтой мазью по краю зева, и ментоловый, камфорный дух поднимался из раскрытого зеркала, смешиваясь с запахом ее пота и соков.
— Третий. Чувствуешь, как тепло? — ворковал старик, склонившись к ее уху. — Чувствуешь, девочка? Это оно лечит. Разгоняет.
Третий шарик раскрыл внутренний зев, и мазь попала за кольцо, в матку.
Лили захлебнулась криком. Буквально: крик вышел мокрым, булькающим, пополам со слюной, которая хлынула из раскрытого рта и повисла длинной нитью с нижней губы. Она закашлялась, давясь, и тут же снова закричала сквозь кашель, сипло, на рваном вдохе:
— Х-ха!.. Кх-х... а-а-а!.. Горит!.. Все горит!.. Ох, блядь, все горит внутри!..
Ее трясло сильнее, чем от быка, сильнее, чем от голых шариков. Мелкая бешеная дрожь била по бедрам, по ягодицам, по спине, по сведенным в кулаки пальцам. Колени бились о подлокотники. Живот под мокрой футболкой ходил ходуном: над лобком то вздувался, то проваливался, спазм за спазмом, будто матка там внутри корчилась от огня и не знала, куда от него деться. Пот лил с нее так, что с края футболки капало на пол. По внутренней стороне бедер, из растянутого зеркалом входа, текло уже ручьем, мутным, розовым, с желтыми жирными разводами мази.
— Четвертый... — Старик налег на рукоять. — Пятый. Вся гроздь. Ох, умница.
Он замер, держа стержень внутри, и дал ей гореть.
Долго. Очень долго. Я считал удары собственного сердца и сбился на тридцати.