на неё. Она не улыбалась. Она действительно смотрела на меня с жалостью — но не с той жалостью, которая унижает, а с той, которая поддерживает.
— Не надо меня жалеть, — сказал я. — Я в порядке.
— Ну да, ну да, — она кивнула, но в глазах её было сомнение. — Ладно, пошли. Там озеро. Хоть ноги помоем.
И она пошла вперёд. А я за ней.
Мы спустились на поляну. Она была прекрасна: ровная, покрытая мягкой травой, окружённая соснами, с видом на озеро, которое теперь лежало прямо перед нами — огромное, синее, с золотой дорожкой от заходящего солнца. Вода была такая спокойная, что в ней отражались горы на том берегу.
— Разбиваем лагерь! — скомандовал Виктор Петрович. — Палатки ставить по периметру. Вон там — мужская, на десять человек. Дальше — женская. И две одноместные — моя и Екатерины Игоревны. Вопросы?
Вопросов не было. Все начали сбрасывать рюкзаки и разбирать снаряжение. Я отошёл к воде и сел на большой камень, глядя на озеро.
— Екатерина Игоревна, — услышал я голос Виктора, — ваша палатка — крайняя справа. Я специально поставил её подальше от общей. Чтобы вам не мешали спать.
— Это очень предусмотрительно с вашей стороны, — ответила мама, и в её голосе была улыбка.
— Я вообще предусмотрительный.
— Я заметила.
Они стояли метрах в двадцати от меня, но каждое слово долетало отчётливо. Я видел, как Виктор Петрович подошёл к ней ближе и что-то сказал — так тихо, что я не расслышал. Мама кивнула. И он пошёл к своей палатке, которая стояла совсем рядом с маминой.
Две палатки. Рядом. Отдельно от всех.
План на вечер был ясен. Ясен всем. И мне — особенно.
Солнце наполовину скрылось за горами. Небо из оранжевого становилось розовым, потом сиреневым, потом тёмно-синим. На поляне зажгли костёр. Кто-то уже достал гитару, кто-то — ту самую бутылку. Смех, голоса, запах дыма. Обычный лагерный вечер.
Но для меня он был не обычным.
Я сидел у воды и смотрел, как мама выходит из своей палатки, переодевшись в длинное худи, которое едва прикрывало бёдра. Она подошла к костру, села рядом с Виктором Петровичем, приняла из его рук кружку с чем-то тёмным. Улыбнулась. Запрокинула голову и рассмеялась над какой-то его шуткой.
Худи задралось на бедре. В свете костра блеснула голая кожа.
Никаких трусов. Никаких шорт. Только длинное худи и голая задница, которая сейчас сидела на бревне у костра, в десяти сантиметрах от колена Виктора Петровича.
Я закрыл глаза. Дыши, Саша. Дыши.
Через два часа начнётся ночь.
И я не знал, переживу ли её.
***
Костёр разожгли, когда солнце окончательно ушло за горы и небо из сиреневого стало густо-фиолетовым, а потом и вовсе чёрным — таким чёрным, каким оно бывает только в горах, где нет ни одного фонаря на сто километров вокруг. Звёзды высыпали разом, как будто кто-то опрокинул над нами коробку с бриллиантами, и в их свете озеро внизу казалось вторым небом — перевёрнутым, глубоким, бесконечным.
Палатки уже стояли. Наша, огромная десятиместная, — ближе к лесу, чтобы не загораживать вид. Женская — чуть дальше, под двумя высокими соснами. И две отдельные двухместки — мамина и Виктора Петровича — на другом краю поляны, метрах в тридцати от всех остальных. Якобы потому, что там ровнее земля. Якобы потому, что там меньше ветра. На самом деле — потому, что так удобнее.
Я сидел у костра на поваленном бревне и смотрел в огонь. Пламя пожирало сухие ветки, трещало, выбрасывало в небо снопы искр, и в его свете лица людей казались оранжевыми и чужими. Народ постепенно подтягивался к костру,