ногу положила — и подол задрался. Там... ну, между ног. Всё голое. И бритое.
Я перевёл взгляд. Мама сидела, закинув ногу на ногу, и худи задралось до середины бедра. В отблесках костра я увидел гладкую, чистую кожу на лобке — ни единого волоска. И на секунду мне показалось, что я разглядел даже больше. Розовую складку. Влажную от тепла костра.
Я отвёл взгляд и сделал ещё глоток коньяка.
— Она без трусов, — прошептал кто-то из девушек — кажется, Лена. — Весь день без трусов. Я думала, она в лагере переоденется. А она... ещё и это худи надела. Специально.
— Конечно, специально, — отозвалась Настя. — Чтобы было удобнее. Снимается одним движением.
— Ты думаешь?
— Я уверена. Пришла, села, показала голую пизду — и всё, мужики готовы. Ей даже делать ничего не надо.
Я сжал кружку так, что побелели костяшки. Они были правы. Она это специально. Она знала, что делает. Знала, что видно. И ей это нравилось.
А Виктор Петрович уже сидел рядом с ней. Он подвинулся ближе, когда начались песни, — типа, чтобы лучше слышать. Но я видел, как его рука легла на бревно позади маминой спины, почти обнимая её. Потом рука сползла ниже и легла на поясницу. Потом — ещё ниже.
— Холодно? — спросил он, наклонившись к её уху.
— Немного, — ответила она. — У костра тепло, а от спины ветер.
— Я могу согреть.
И он обнял её. Просто взял и обнял — правой рукой за плечи, левой за талию. Мама не отстранилась. Наоборот — она чуть подалась к нему, прижимаясь боком, и положила голову ему на плечо. Худи задралось ещё выше. Теперь подол был где-то на уровне паха, и я видел — все видели — её голое бедро, голый лобок, голую кожу, которая в свете костра блестела так, будто была влажной.
— Охренеть, — прошептал Дима. — Вы это видите?
— Мы все это видим, — шипела Карина. — И что? Они взрослые люди.
— Да нет, ты не поняла. Я про то, что у неё... ну, там... всё видно.
— Я поняла. И что?
— И ничего. Просто констатирую. Виктор её обнимает, она без трусов, у неё худи на лобке. Это... живописно.
— Сфоткай, — посоветовал Серёга с издёвкой.
— Иди в жопу.
Песни продолжались. Андрей играл «Пачку сигарет», потом «Выхода нет», потом что-то из «Кино». Мама и Виктор сидели обнявшись и смотрели в огонь. Иногда она поднимала голову и что-то шептала ему на ухо, и он смеялся. Иногда он наклонялся и что-то шептал ей, и она закусывала губу. Это было невыносимо. И одновременно — прекрасно. Потому что я никогда не видел её такой: расслабленной, счастливой, желанной. И я ненавидел себя за то, что не мог просто порадоваться за неё.
— Ладно, — мама вдруг поднялась, и худи упало вниз, снова прикрывая бёдра. — Я, наверное, пойду. Устала за день. Глаза слипаются.
— Уже? — Виктор Петрович посмотрел на неё снизу вверх, и в его взгляде было разочарование.
— Уже. Завтра трудный день. Нужно выспаться.
Она потянулась всем телом, и худи задралось снова, но теперь она стояла спиной к костру, и только я — я сидел как раз напротив — видел, как ткань поднялась до ягодиц, открывая её огромную, круглую, голую задницу. Полностью. Без единой нитки. Луна осветила гладкую кожу, и она засияла, как мрамор.
— Спокойной ночи, — сказала мама и пошла к своей палатке.
Я смотрел, как она удаляется в темноту: серое худи, голые ноги, босые ступни, которые бесшумно ступают по траве. Она не обулась. Она вышла